Поэт говорит:
– Геноссе, геноссе, дер тюр, сволочь, никак не открывается. Компренешен. Будьте любезны, отпустите на волю. Два часа сижу.
Немцы говорят:
– Шпрехен зи дейч?
Тут поэт прямо взмолился:
– Дер тюр, – говорит, – дер тюр отворите. А ну вас к лешему!
Вдруг за дверью русский голос раздается:
– Вы, – говорит, – чего там? Дверь, что ли, не можете открыть?
– Ну да, – говорит. – Второй час бьюсь.
Русский голос говорит:
– У них, у сволочей, эта дверь механическая. Вы, – говорит, – наверное, позабыли машинку дернуть. Спустите воду, и тогда дверь сама откроется. Они это нарочно устроили для забывчивых людей.
Вот знакомый сделал, что ему сказали, и вдруг, как в сказке, дверь открывается. И наш знакомый, пошатываясь, выходит на улицу под легкие улыбки и немецкий шепот.
Русский говорит:
– Хотя я есть эмигрант, но мне эти немецкие затеи и колбасня тоже поперек горла стоят. По-моему, это издевательство над человечеством…
Мой знакомый не стал, конечно, поддерживать разговор с эмигрантом, а, подняв воротничок пиджака, быстро поднажал к выходу.
У выхода сторож его почистил метелочкой, содрал малую толику денег и отпустил восвояси.
Только на улице мой знакомый отдышался и успокоился.
«Ага, – думает, – стало быть, хваленая немецкая чистота не идет сама по себе. Стало быть, немцы тоже силой ее насаждают и придумывают разные хитрости, чтоб поддержать культуру. Хотя бы у нас тоже чего-нибудь подобное сочинили».
На этом мой знакомый успокоился и, напевая «Ауфвидерзейн, мадам», пошел в гости, как ни в чем не бывало.
1933
Я не знаю, сколько есть разных профессий. Один знакомый интеллигент мне сказал, будто всего на земном шаре триста девяносто профессий.
Ну, это он, конечно, перехватил, но, вероятно, все же около ста профессий имеется.
Нет, все сто профессий я не имел, но вот пятьдесят профессий я действительно испытал.
И вот перед вами человек, который испытал на себе пятьдесят профессий.
Интересно, кем я только не был.
Нет, я, конечно, не был там каким-нибудь экономистом, химиком или там пиротехником, скульптором и так далее. Нет, я не был академиком или там профессором анатомии, алгебры или французского языка. Я не скрою от вас – я не занимал разные интеллигентские посты, не смотрел в подзорные трубы, чтоб видеть разные небесные явления, планеты и кометы, не шлялся по шоссе с такой, знаете, маленькой трубочкой на треножнике для измерения высоты поверхности. Не строил мосты или там здания для посольства. И не затемнял свой рассудок математическими вычислениями количества белых шариков в крови.
Да, эти профессии, не скрою от вас, я не испытывал. Мне не хватало для этого всей высоты образования и знания иностранных языков. Тем более что до революции я был отчасти малограмотный. Читать мог, но писать уже не всегда осмеливался.
И через это, конечно, к сожалению, не могу вам ничего рассказать про такие возвышенные профессии, которые основаны там на науке или там технике или медицине.
Хотя должен вам сказать, что с медициной я сталкивался и даже одно время был врачом. Меня избрали на этот пост свои же полковые товарищи вскоре после Февральской революции.
Я тогда служил в царской армии и был рядовым ефрейтором.
Вот после революции ребята мне и говорят:
– У нас полковой врач такая, извините, холера, что никому почти освобождения не дает, несмотря на Февральскую революцию. Очень бы хотелось его заменить. Вот бы, – говорят, – хорошо, если бы вы согласились на эту должность. Тем более, – говорят, – все должности сейчас выборные – вот бы мы тебя и выбрали.
Я говорю:
– Отчего же. Конечно, выбирайте. Я, – говорю, – человек, понимающий явления природы. Понимаю, что после революции ребятам хотелось бы смотаться по домам и поглядеть, как и чего. Керенский, – говорю, – этот артист на троне, завертел волынку до победного конца. И полковой врач ему в дудочку подыгрывает и нашего брата не отпускает. Выбирайте меня врачом – я вас почти всех отпущу.
Вот вскоре после того сменяют командира полка, сменяют подряд офицеров и нашего пресловутого медика. И на его место назначают меня приказом.
Работа оказалась, конечно, трудная и, главное, бестолковая.
Едва послушаешь больного в трубку, как он хнычет и отпрашивается домой. А если его не отпускаешь, он очень на врача наседает и чуть не хватает его за горло.
Профессия совершенно глупая и небезопасная для жительства.
А если больному дашь порошки – он их жрать не хочет, а швыряет порошки врачу в лицо и велит писать увольнительную.
Ну, для формы спросишь – какая у тебя болезнь? Ну, больной сам, конечно, назвать болезнь не может и тем самым ставит врача в тупик, поскольку врач не может все болезни знать наизусть и не может писать в каждой путевке только: брюшной тиф или там вздутие живота.
Другие, конечно, говорят:
– Пиши чего хочешь, только отпусти, поскольку душа болит – охота поглядеть на домашних.
Ну, напишешь ему: душевная болезнь, и с этой диетой отпускаешь.
Но вот вскоре надоедает мне эта бестолковая профессия. И вот пишу я сам себе путевку с обозначением: душевная болезнь первой категории.
Выезжаю с фронта и, значит, на этом заканчиваю эту свою профессию.
После судьба кидает меня в разные стороны – туда и сюда, как, извините за сравнение, скорлупу в бурном море.
Я делаюсь милиционером. После слесарем, сапожником, кузнецом. Я подковываю лягающих лошадей, дою коров, дрессирую бешеных и кусачих собак. Играю на сценах. Поднимаю занавеси. И так далее, и тому подобное, и прочее.