– Это, – говорит, – невозможно допущать такие действия. Это издевательство над несвободной личностью. Это форменная гримаса нэпа.
То есть, когда этого нового взяли за грудки, он побледнел и откинулся. И только потом начал возражать.
– Позвольте, – говорит, – может быть, никакой гримасы нету? Может быть, это я с моей мамашей в город Ленинград еду? Довольно, – говорит, – оскорбительно слушать подобные слова в нарушении кодекса.
Тут среди публики некоторое замешательство произошло. Некоторый конфуз: дескать, вмешались не в свои семейные дела. Прямо неловко. Оказывается, это всего-навсего мамаша, а не домработница.
Наиболее нервный человек не сразу, конечно, сдался.
– А пес, – говорит, – ее разберет! На ней афиша не наклеена – мамаша или папаша. Тогда объявлять надо при входе.
Но после сел у своего окна и говорит:
– Извиняюсь все-таки. Мы не знали, что это ваша преподобная мамаша. Мы подумали как раз, знаете, другое. Мол, это, подумали, домашняя прислуга. Тогда извиняемся.
До самого Ленинграда который с усиками оскорблялся задним числом за нанесенные ему обиды.
– Это, – говорит, – проехаться не дадут – сразу берут за грудки. Затрагивают, у которых, может быть, билеты есть. Положите, мамаша, ногу на узел – унести могут… Какие такие нашлись особенные… А может быть, я сам с семнадцатого года живу в Ленинграде.
Другие пассажиры сидели молча и избегали взгляда этого оскорбленного человека.
1927
Только теперича вполне чувствуешь и понимаешь, насколько мы за десять лет шагнули вперед!
Ну взять любую сторону нашей жизни – то есть во всем полное развитие и счастливый успех.
А я, братцы мои, как бывший работник транспорта, очень наглядно вижу, чего, например, достигнуто и на этом довольно-таки важном фронте.
Поезда ходят взад и вперед. Гнилые шпалы сняты. Семафоры восстановлены. Свистки свистят правильно. Ну прямо приятно и благополучно ехать.
А раньше! Да, бывало, в том же восемнадцатом году. Бывало, едешь, едешь – вдруг полная остановка. Машинист, значит, кричит с головы состава: дескать, сюды, братцы.
Ну соберутся пассажиры.
Машинист им говорит:
– Так и так. Не могу, робя, дальше идтить по причине топлива. И если, – говорит, – кому есть интерес дальше ехать – вытряхайся с вагонов и айда в лес за дровами.
Ну, пассажиры побранятся, поскрипят, мол, какие нововведения, но все-таки идут до лесу пилить и колоть!
Напилят полсажени дров и далее двигаются. А дрова, ясное дело, сырые, чертовски шипят и едут плохо.
А то, значит, вспоминается случай – в том же девятнадцатом году. Едем мы этаким скромным образом до Ленинграду. Вдруг резкая остановка на полпути. Засим – задний ход и опять остановка.
Значит, пассажиры спрашивают:
– Зачем остановка, к чему это все время задний ход? Или, Боже мой, опять идти за дровами, – машинист разыскивает березовую рощу? Или, может быть, бандитизм развивается?
Помощник машиниста говорит:
– Так и так. Произошло несчастье. Машинисту шапку сдуло, и он теперича пошел ее разыскивать.
Сошли пассажиры с состава, расположились на насыпи.
Вдруг видят, машинист из лесу идет. Грустный такой. Бледный. Плечами пожимает.
– Нету, – говорит, – не нашел. Пес ее знает, куда ее сдуло.
Поддали состав еще на пятьсот шагов назад. Все пассажиры разбились на группы – ищут.
Минут через двадцать один какой-то мешочник кричит:
– Эй, черти, сюда! Эвон где она.
Видим, действительно, машинистова шапка, зацепившись, на кустах висит.
Машинист надел свою шапку, привязал ее к пуговице шпагатом, чтоб обратно не сдуло, и стал разводить пары.
И через полчаса благополучно тронулись.
Вот я и говорю. Раньше было полное расстройство транспорта.
А теперь не только шапку – пассажира сдунет, и то остановка не более одной минуты.
Потому – время дорого. Надо ехать.
1927
Вчера пришлось мне в одно очень важное учреждение смотаться. По своим личным делам.
Перед этим, конечно, позавтракал поплотней для укрепления духа. И пошел.
Прихожу в это самое учреждение. Отворяю дверь. Вытираю ноги. Вхожу по лестнице. Вдруг сзади какой-то гражданин в тужурке назад кличет. Велит обратно спущаться.
Спустился обратно.
– Куда, – говорит, – идешь, козлиная твоя голова?
– Так что, – говорю, – по делам иду.
– А ежли, – говорит, – по делам, то прежде, может быть, пропуск надо взять. Потом наверх соваться. Это, – говорит, – тут тебе не Андреевский рынок. Пора бы на одиннадцатый год понимать. Несознательность какая.
– Я, – говорю, – может быть, не знал. Где, – говорю, – пропуска берутся?
– Эвон, – говорит, – направо в окне.
Подхожу до этого маленького окна. Стучу пальцем. Голос, значит, раздается:
– Чего надо?
– Так что, – говорю, – пропуск.
– Сейчас.
В другом каком-нибудь заграничном учреждении на этой почве развели бы форменную волокиту, потребовали бы документы, засняли бы морду на фотографическую карточку. А тут даже в личность не посмотрели. Просто голая рука высунулась, помахала и подает пропуск.
Господи, думаю, как у нас легко и свободно жить и дела обделывать! А говорят: волокита. Многие беспочвенные интеллигенты на этом даже упадочные теории строят. Черт их побери! Ничего подобного.
Выдали мне пропуск.
Который в тужурке говорит:
– Вот теперича проходи. А то прет без пропуска. Этак может лишний элемент пройти. Учреждение опять же могут взорвать на воздух. Не Андреевский рынок. Проходи теперича.
Смотался я с этим пропуском наверх.