– Ну, – говорю, – и черт с вами. Тоните.
1925
Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.
«Мне, – говорит, – на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже, очень просто, могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.
А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай. Третью часть жалованья ему подавай. Так вот – здорово живешь. Да от этого прямо можно захворать. Я народному судье так и сказал:
– Смешно, – говорю, – народный судья. Прямо, – говорю, – смешно, какие ненормальности. Этакая, – говорю, – мелкая крошка, а ему третью часть. Да на что, – говорю, – ему третья часть? Младенец, – говорю, – не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, – говорю, – захворать можно от таких ненормальностей.
А судья говорит:
– А вы как насчет младенца? Признаете себя, ай нет?
Я говорю:
– Странные ваши слова, народный судья. Прямо, – говорю, – до чего обидные слова. Я, – говорю, – захворать могу от таких слов. Натурально, – говорю, – это не мой младенец. А только, – говорю, – я знаю, чьи это интриги. Это, – говорю, – Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, – говорю, – сам тридцать два рубли получаю. Десять семьдесят пять отдай, – что ж это будет? Я, – говорю, – значит, в рваных портках ходи. А тут, – говорю, – параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, – говорю, – провались, какие неприятности!
А судья говорит:
– Может, и ваш. Вы, – говорит, – припомните.
Я говорю:
– Мне припоминать нечего. Я, – говорю, – от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, – говорю, – раз ездили. Я платил. А только, – говорю, – не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…
Судья говорит:
– Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.
А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.
Судья посмотрел на младенца и говорит:
– Носик форменно на вас похож.
Я говорю:
– Я, – говорю, – извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик, действительно, на меня похож! За носик, – говорю, – я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, – говорю, – остатний организм весь не мой. Я, – говорю, – жгучий брюнет, а тут, – говорю, – извиняюсь, как дверь белое. За такое белое – рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, – говорю, – больше, раз оно в союзе даже не состоит.
Судья говорит:
– Сходство, действительно, растяжимое. Хотя, – говорит, – носик весь в папашу.
Я говорю:
– Носик не основание. Носик, – говорю, – будто бы и мой, да дырочки в носике будто бы и не мои – махонькие очень дырочки. За такие, – говорю, – дырочки не могу больше рубля вносить. Разрешите, – говорю, – народный судья, идти и не задерживаться.
А судья говорит:
– Погоди маленько. Сейчас приговор вынесем.
И выносят – третью часть с меня жалованья.
Я говорю:
– Тьфу на всех. От таких, – говорю, – дел захворать можно».
1925
И зачем только дозволяют пассажирам на третьих полках в Москву ездить? Ведь это же полки багажные. На багажных полках и пущай багажи ездят, а не публика.
А говорят – культура и просвещение! Иль, скажем, тепловоз теперь к поездам прикрепляют и ездят после. А между прочим – такая дикая серость в вагонах допущается.
Ведь это же башку отломить можно. Упасть если. Вниз упадешь, не вверх.
А может, мне в Москву и не надо было ехать. Может, это Васька Бочков, сукин сын, втравил меня в поездку.
– На, – говорит, – дармовую провизионку. Поезжай в Москву, если тебе охота.
– Братишечка, – говорю, – да на что мне в Москву-то ехать? Мне, – говорю, – просто неохота ехать в Москву. У меня, – говорю, – в Москве ни кола ни двора. Мне, – говорю, – братишечка, даже и остановиться негде в Москве этой.
А он говорит:
– Да ты для потехи поезжай. Даром все-таки. Раз, – говорит, – в жизни счастье привалило, а ты, дура-голова, отпихиваешься.
С субботы на воскресенье я и поехал.
Вхожу в вагон. Присаживаюсь сбоку. Еду. Три версты отъехал – жрать сильно захотелось, а жрать нечего.
«Эх, – думаю, – Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил. Лучше бы мне, – думаю, – сидеть теперь на суше в пивной где-нибудь, чем взад и вперед ездить».
А народу между тем многовато поднабралось. Тут у окна, например, дяденька с бородкой. Тут же рядом и старушечку Бог послал. И какая это вредная, ядовитая старушечка попалась – все локтем пихается.
– Расселся, – говорит, – дьявол. Ни охнуть ни вздохнуть.
Я говорю:
– Вы, старушечка, божий одуванчик, не пихайтесь. Я, – говорю, – не своей охотой еду. Меня, – говорю, – Васька Бочков втравил.
Не сочувствует.
А вечер между тем надвигается. Искры с тепловозу дождем сыплются. Красота кругом и природа. А только мне неохота на природу глядеть. Мне бы, думаю, лечь да прикрыться.
А лечь, гляжу, некуда. Все места насквозь заняты.
Обращаюсь к пассажирам:
– Граждане, – говорю, – допустите хотя в серединку сесть. Я, – говорю, – сбоку свалиться могу. Мне в Москву ехать.
– Тут, – отвечают, – кругом все в Москву едут. Поезд не плацкартный все-таки. Сиди, где сидел.
Сижу. Еду. Еще три версты отъехал – нога зачумела. Встал. И гляжу – третья полка виднеется. А на ней корзина едет.